Мама моя была очень гостеприимна, поэтому у нас всегда было много гостей — поэты, актеры, музыканты. Все сидели, разговаривали, пили, естественно, и тут… выход деда. С его появлением наступала полная тишина. Он тут же начинал что-то рассказывать. Сколько бы дед ни сидел, молодежь — сначала мамина компания, со временем и мои друзья — всегда внимала открыв рот. Потом он уходил, еще минута тишины, и опять начиналось веселье.
О богатых и бедных. Для него было только два вида людей — художники и остальные. Со всеми он был на равных. Помню, по старости уже к нему олигархи приходили в мастерскую, рассказывали о своих заводах-пароходах. А он говорил: «У вас так много работы! Ой, сколько у вас нагрузки…» и дарил картину, хотя мог бы продать.
Дед оценивал людей исключительно по душевным качествам. Дворники, ремонтники, бизнесмены — он со всеми говорил одинаково. Не то что бы какая-то специальная демократия: он просто не понимал, в чем разница. Единственное, если музыкант приходил хороший, то дед всегда обходился с ним с большим почетом.
О воспитании. Когда мне было девять лет и я хотел играть на улице с другими детьми, дед упорно ставил мольберт, натюрморт и говорил: «Рисуй!». А на улице лето, солнце, мальчишки на клумбе и дворник поливает их из шланга водой. Я просил: «Дед, хочу гулять». «Рисуй, а то будешь дворником», — был ответ. Я выглядывал на улицу, видел дворника, который поливает ребятишек, и понимал, что дворник намного круче, чем художник. У него шланг, лопата, лом — уважаемый человек во дворе. Мне казалось, что дед выбрал не тот путь. Но мне было жалко сказать ему, что дворник — это круче, и я садился рисовать, принимал эту игру.
А как он заставлял меня убираться в комнате! Я готов был повеситься!
О деньгах. Дед относился к деньгам как к противнику, вражеской субстанции, общение с которой нужно свести к минимуму. Деньги для него — это было время, время для занятий живописью, он готов был пожертвовать всем ради искусства, но никогда не жалел средств на детей и внуков. Деньги нужно было взять в плен как можно быстрее, а отдавать как можно дольше. Но при этом, например, бизнесменов он не считал торгашами, а воспринимал бизнес вполне себе как творчество, как строительство чего-то.
О смерти. Один из самых серьезных разговоров повторялся у нас регулярно. Я спрашивал: «Дед, ну ты смерти-то боишься?» И в 70 лет, и в 80, и в 100 лет он отвечал: «Нет, на хрен». А меня очень интересовало, как так? Он уже не то что товарищей, учеников своих пережил. При этом в загробную жизнь не верил, говорил, что души нет, а если и есть, то она прекрасно растворяется в общем потоке. Бояться неизбежности, по его мнению, самая глупая тема для мужика.
Когда деду было 100 лет, мы устроили его персональную выставку. Люди приходили с четырьмя гвоздичками, а там живой художник сидит! Приходилось им потом прятать один цветок.
О любви. Бабушка рано умерла, мне было четыре года. Половину своей жизни дед прожил без нее, был верен, страшно тосковал, через ночь плакал.
О снах. Мы с ним рассказывали друг другу сны. Дед все с Богом разговаривал, или какой-то музыкант к нему приходил, или он представал перед судьей, вызывал свидетелей и потом получалось, что он кого-то судит или, наоборот, его кто-то. Или какие-то большие тени над городом ходили и плакали, и слезы их, как светильники, освещали город. Он потом все это рисовал.
О драках. Дед был всегда готов дать отпор, не боялся драки. Последняя «битва» у него была, когда ему было 80 лет, с молодыми хулиганами в трамвае.
О смыслах и искусстве. Когда я писал текст про его живопись, он мне наговорил чего-то обрывисто, а я переписал и пытаюсь убедить: «Дед, ну ведь это тот же смысл, только красиво». А в ответ: «Брось, порви, я такого не говорил. Как только красиво начинается, это говно все».
Знаете, как он объяснял, что такое хорошая живопись и что такое плохая? «Хорошая живопись — это УУУУУУУУ, а плохая — У. Понял?» Вот такой дзен у него был. А в попытке перевести это в красивую литературную речь он видел вранье, игру слов.
У него было абсолютное чувство искусства, говорил: «Мне любое искусство покажи, и я скажу, хорошее оно или плохое». Рок-музыку слушал с большим удовольствием, любил Deep Purple, Led Zeppelin. При этом дед мог напеть симфонию Чайковского — от первой до последней ноты. У него был абсолютный слух и память. Мог близко воспроизвести цвета любого художника, чьи картины видел 20 лет назад на выставке.
Дед говорил, что один из самых больших грехов в культуре — стремление сделать ее красивее. Некий эффект Паоло Коэльо, когда прямо все сходится, красивенько, легко воспринимается. Дед был последним человеком из тех, кого я знаю, которому это претило. Он так чувствовал истину, что на фокусы не покупался.
О преемственности. Мне кажется, что если проводить связь с дедом и деятельностью, которую я веду, то это преподавание. Там все по-честному: либо ты понят, и публика развивается, делает что-то, либо не понят. Ты должен быть откровенен, честен и полезен. Преподавание — это тип поединка, когда ты выходишь с невежеством один на один и проводишь большую группу людей в течение длительного периода времени, беря на себя за них ответственность. В этом есть очень много сходства с тем, что дед сделал для меня, — с его умением не сглаживать углы, быть жестким к себе и к людям.
Сейчас еще я начал делать мебель, строгать из бревен всякие штуки… В эти моменты я всегда вспоминаю деда, потому что в его мастерской всегда было дерево, рубанки, он сам делал все подрамники, деревянные скульптуры. Так сейчас реализовывается во мне образ деда с пилой, имитация такая.